Главная Масс-медиа Аполлинария ЗУЕВА. «Телега жизни»: бесстрашный лыжник Альберт Михайлов
Аполлинария ЗУЕВА. «Телега жизни»: бесстрашный лыжник Альберт Михайлов
Соединясь, рассудок и душа Даруют нам – светильник жизни – разум!
Николай Рубцов
К светлой дороге, к чистой воде…
Максим Михайлов
Однажды мне сказали, что воины должны быть одинокими.
Мэтт Мёрдок
Пусть речь звучит, у каждого своя…
Альберт Михайлов

О, речь его ни с чьей не спутаешь. Несуетная. Основательная. А нет в ней тяжести. Она легка, ясна и свободна – без малейшего намёка на желание поиграть словом, пощеголять перед собеседником всякими там риторическими изысками и прочими словесными фиоритурами. Я бы сказала, речь его обманчиво-проста, как обманчиво-нейтральна её тональность. А словом владеет, чувствует его, понимает и умеет передать его суть и смысл мой собеседник виртуозно. Ибо собеседник мой – Альберт Сергеевич Михайлов. Фигура культовая, знаковая, символическая в истории калининградской культуры, аналогов – не имеющая. И к этому имени прибавлять что-либо излишне.

Хотя интернет услужливо представит вам послужной список: писатель, театральный режиссёр, художественный руководитель и основатель легендарного Литературного театра, заслуженный работник культуры РФ, лауреат Всесоюзного и Всероссийского литературных конкурсов, областной премии «Признание», призёр конкурса Международного фонда им. Ролана Быкова. Автор книг: «О зеленой траве, счастливых людях, розовой кувшинке и том, чему нет ни имени, ни названия» (1969); «Как вам нравится калининградская погода?» (1989); «После молчания» (1994); «Далеко ли до провинции?» (2010), «На зеркало неча пенять» (2015, в соавторстве с Израилом Гершбургом), «Куда течёт Пронька?» (2018, в соавторстве с Владимиром Суховым).

Великий Виктор Астафьев – его «Царь-рыба», «Пастух и пастушка», «Ода русскому огороду», «Последний поклон» воспринимались нами как безусловные составляющие нравственного, культурного багажа – так вот, великий Астафьев, с которым Альберт Сергеевич состоял в длительной переписке (!), начертал ему на дарственном экземпляре своей книги знаменательные слова: «Альберту Михайлову, с верой в его талантливое перо».

И давнее моё (чем, несомненно, горжусь!) знакомство с Альбертом Михайловым началось именно с его речи, с его слова. И, наверное, так это знакомство и должно было начаться.

Очень – увы! – далёкие 60-е прошлого века. Школа филологов при Калининградском университете. Блистательная Тамара Львовна Вульфович. Щедро, умно и точно раскрывала она нам, неоперившимся старшеклассникам, неизмеримые глубины литературной классики. На занятия приглашала старшекурсников, для нас – полубогов, адептов непостижимо упоительной науки Филологии. Они, прекрасно владея устным словом, читали нам вслух. Возвращала нам Тамара Львовна культуру устного чтения книги, ушедшую ныне, боюсь, безвозвратно. На очередном занятии один из них, Михаил Снапир, чуть позже неповторимый Министр нежных чувств в культовом (как сейчас бы сказали) спектакле «Голый король» по Шварцу, поставленном силами университетского студенческого театра, руководимого всё той же неутомимой Тамарой Львовной, раскрыл тоненькую книжечку и просто начал читать.

«И вот однажды приходит утро, когда ты просыпаешься от предчувствия радостных событий. Все прожитые дни, что остались по ту сторону черты, подведённой этим утром, покажутся всего лишь прологом к настоящей жизни, полной побед, открытий и удач. И нет сожалений о промахах и ошибках прошлых лет, и кажется, что мечты, которые не сбылись, обязательно сбудутся до наступления вечера».

Странно, но имени автора я тогда не запомнила. Но слово его, лёгкое, вольное, упругое и свежее оставило след почти осязаемый.

Вот сидит он сейчас предо мною, этот властелин литературного слова (и Литературного театра) и, честно говоря, не знаю я, с чего начать наш разговор. Уж очень явление это неохватываемое, многомерное, многоуровневое, Альберт Михайлов.

Человек, внешне иллюзорно контактный, он абсолютно закрыт. Алогичен, парадоксален, непредсказуем. Ёрничающий лирик. Прозаичный романтик. Заболевший театром некогда раз и навсегда и заразивший этой высокой болезнью не одно поколение калининградцев, он, разумеется, виртуозно владеет искусством дель а́рте. Вот сидит он передо мною в маске резонера, скептика, разочаровано-усталого мэтра-ментора, и не снимет её ни за что. А если и сползёт маска слегка, тут же её поправит. И не интервью у нас с ним вовсе, а мой эффект присутствия в его монологе-размышлении.

Я, конечно, заранее мысленно выстроила наш разговор. Ну, не хочу я вести его по заезженному стандарту: «Мы говорим Михайлов, подразумеваем – Литературный. Мы говорим Литературный, подразумеваем – Михайлов». Вот поговорим мы, думаю, о нём самом, Альберте Михайлове. Ну, а где-то к середине плавно перейдём к Литтеатру.

Он и начинает аккурат с середины. С театра.

О том, как после негласного, но жёсткого запрета на упоминание о «Литературном» (после спектакля «Христиане» по Л. Андрееву) он выискивал по газетам просачивающиеся туда объявления о спектаклях, радуясь, вырезал их. И я вдруг явственно вижу, как эта сидящая передо мною театральная легенда, Альберт Михайлов, трогательно-неловко выкраивает из газетных полос маникюрными ножницами крохотные упоминания о детище своём, пестуемом, лелеемом, нещадно им же тиранимом, проклинаемом, обижаемом и обожаемом. О явлении региональной культуры, сложно поддающемся описанию, а ещё сложнее осмыслению. Одним словом, о театре. Который он, Михайлов, сваял, создал, слепил, сконструировал по образу и подобию своему. Который может называться «Литературный» или «Литературный на выселках», но на-всег-да вошёл и состоялся в истории калининградской культуры как театр Альберта Михайлова.

Театр Михайлова показал Калининграду, что он не провинциален, а уникален и по количеству неповторимых творческих личностей, и по качеству зрительской аудитории, которую не устраивает жвачка массовой культуры. Владимир Сухов

Что такое Литературный? Это не название, это – образ жизни. Александр и Людмила Филатовы

Созданный им в 1973 году Народный Литературный театр стал культурной революцией. Пройдя годы тяжелейших испытаний, он не растерял ни запала, ни желания дерзать. И все так же блистателен и ироничен. https://klops.ru. 15.02.2012

Это наша история, это наша жизнь… Александр Костенко

Голосом этого театра говорит город. «Литературный театр» – голос города. Евгений Шепелев

Моё глубокое, убеждённое и непоколебимое мнение – Литературный театр является ценнейшим достоянием Калининграда (бывшего Кёнигсберга) наравне с морем, янтарём, Кантом и бесследно исчезнувшим морским флотом… Сейчас, на склоне своей жизни как лучшее своё время я вспоминаю свой интернат и Литературный. Был период, когда он казался мне единственным культурным местом в городе. Этот театр, существуя в невыносимых условиях, был удивительно жизнелюбивым и притягивал к себе таких же людей. Подлая жизнь отгрызала от него лучшие куски и проглатывала их или выплёвывала, пережевав, но вновь и вновь он наполнялся свежей кровью, неся радость тем, кто хоть что-то понимает в том, что такое театр. Наталья Мозжухина

Когда я вспоминаю о детстве, мои мысли уносят меня в ДКМ на репетиции Литературного театра. И я помню, как я, наравне со всеми, репетировала номер «Кони привередливые». Или я мысленно оказываюсь под тентом на Шешупе, а из палаток доносятся аккорды гитары – народ репетирует, сегодня премьера песни... Театр был даже там, в лесу! Я искренне была уверена, что такое детство было у всех. Гениальность и творчество были для нас, детей, абсолютно естественной средой обитания. Это позже я поняла, что мы были избранными. Анна Горячева

Народный Литературный театр уникален. Через эту школу прошли сотни людей разных профессий, в ней выросли и настоящие актеры. Уже 45-й год театр держит в своей орбите несколько поколений зрителей, которые любят его, ценят искреннюю игру, дух импровизации и глубокое понимание литературных произведений. Из года в год эти люди, которым доступен язык искусства, пополняют театральную среду нашего города. На них ориентируемся и мы в своих творческих поисках. Михаил Андреев

Мы выходили на поклон держась за руки. И я до сих пор чувствую руки тех, кого уже нет рядом. Людмила Полина-Штерн

Немногим провинциальным городам повезло так, как Калининграду. Искусствоведы и социологи называют Литературный театр – явлением, калининградским феноменом. В период глухой несвободы и повсеместных запретов литтеатровцы были смелы и раскованы, искренно увлечены и невероятно свободны, демонстрируя всем, ЧТО достижимо, благодаря одному, но незаурядному человеку, воспитателю, мастеру. Елена Войтехович

«Я в своей жизни, – говорит мой собеседник (после того, как слово «Литературный театр» в разных падежах прозвучало в его речи не менее раз двадцати), – оставил бы только четыре года военного детства и два года работы в Краснолесье сельским учителем. Всё остальное – так, никому не нужное прикладное искусство».

«Не поза?» – спрашиваю. – «Нет», – говорит. Маска сидит плотно.

А мне вдруг неожиданно – из духа противоречия, наверное – приходит на память полузабытый эпизод студенческой юности. Приехал в Калининградский (тогда) университет некий студенческий театр из Ленинградского (тогда) университета. О! Столица! Питер! Культура! Интеллектуалы! Изыск! Две манерные студенточки и бодро молодящийся, но заметно потасканный режиссёр, он же актёр, выдали убого-пошлую, с претензией на эпатаж, версию прелестного пушкинского «Домика в Коломне». Ответное слово держал Михайлов. Тогда не было еще легендарного Литературного. Тогда был уже легендарный СТЭМ (Студенческий театр эстрадных миниатюр, если кто не знает), и руководил им, конечно, он, Альберт Михайлов. Ответным словом был «Вальс при свечах» Андрея Вознесенского. Комок в горле и холодок, бегущий по спине, помню по сей день. На наших изумлённых глазах поэтическое слово, высвобождая свою музыкальную суть, материализовывалось в совершенной пластике юных фигур, прильнувших друг к другу. «Любите при свечах, Танцуйте до гудка, Живите – при сейчас, Любите – при когда?», – торопливым шепчущим речитативом проговаривали вальсирующие пары в оглушительной тишине. Они! Танцевали! Под стихи! Под музыку Слова! Это был шок. Это был Театр. Его театр, разумеется.

Мастер Слова и книгочей, он умеет воды из колодца натаскать, рыбу поймать на удочку, язя, форель или хариуса, скажем. Знает, как косить и ворошить сено, как дрова колоть и складывать их в виртуозные поленницы («Я же в деревне вырос!»). Он точно усмотрит в облизанной волнами деревяшке голову лося. Он знает деревья и травы по именам. А спасённого куличка назовёт птичье-гоголевским именем Чичиков. Умеет грибы отыскать после захода солнца. И клюкву под снегом на болоте находить. Печь, вроде, сам не складывал, но судя по тому, как точно и поэтично-увлекательно описывает процесс складывания (а заодно и беседу с интеллигентным печником Бронисом о… Донелайтисе), полагаю, и это, при случае, сможет. «Рабочих профессий у меня навалом. Я был столяром, грузчиком, литейщиком чугунного литья…». А также учителем в сельской школе, редактором студии звукозаписи, редактором телевидения, главным режиссером областной филармонии, – мысленно доукомплектовываю список я.

Отец его, деревенский пастух, окончивший два класса церковно-приходской школы, после 1917, воодушевленный революционными событиями, вошел в число активистов комитета бедноты. При этом спас отца своей будущей жены, деда Альберта Михайлова, от раскулачивания: «У деда было очень хорошее хозяйство, изба-пятистенка, лошадь, коровы, ручная мельница – чтобы молоть зерно самим, не возить на мельницу». Пострадать за эдакую лояльность по отношению к классовым врагам мирового пролетариата мог вполне. Но обошлось. В 30-е годы прошлого века единственным, в сущности, спасением от бесправного положения беспаспортных крепостных была для парней-колхозников только армия. «Отец ушёл в армию, и армия стала его стезею. Военнослужащий, офицер, он прошел всю войну, от звонка до звонка».

Фрагменты семейной саги впоследствии войдут в одну из повестей Альберта Михайлова. Скупо повествует он мне бесцветным голосом об одном из трагических событий начала Великой Отечественной войны (ох! сколько их таких было!), невольным участником которого стал он, трехлетний мальчуган, – эвакуации советской военно-морской базы (где служил отец) с острова Ханко. Базы, уже в первые дни войны фактически превратившейся в гарнизон окружённого порта. Как свидетельствуют исторические источники, «эвакуация базы проводилась кораблями Балтийского флота в условиях штормов, ледового покрова и большой минной опасности при активном противодействии противника. Погибли в море при эвакуации 4 987 человек».

Мать с двумя детьми выжила. С двумя, потому что на корабле, во время его опасного прохода по минным полям в Балтийском море, родилась сестра маленького Алика – Валентина. Они попадают в Таллин, который в это время уже горит в огне бомбардировок. Что будет завтра, через час – неизвестно. Мать с малышкой помещают в роддом, и она решается на отчаянный поступок: спасая сына, отправляет его с совершенно незнакомыми людьми в Ленинград, к своей тётке. Как ни странно, к тётке он попадает благополучно. Но на этом его личная дорога через войну не заканчивается.

И вот здесь я должна быть очень осторожна. Мне кажется, я понимаю – а ведь ни черта я не понимаю, как могу я это понять, если не было в жизни моей такой вот дороги, неотвратимой, пугающей в смертоносной обыденности своей… И всё-таки, мне кажется, я понимаю, откуда в этом сидящем передо мною ироничном скептике то, что заставило великого Астафьева (!) пытаться каким-то образом помочь с публикацией так, увы, и не изданной книги Альберта Михайлова «Семен Лысков, святая простота». «Это, может быть, лучшая книга моя, герой там – бывший фронтовик, потерял на войне руку, дворником работал…» – как бы мимоходом обмолвится мой собеседник.

И тут же, без перерыва: «Понимаешь, ведь у Астафьева в его «Пастухе и пастушке» главная часть повести – описание танкового сражения, тан-ко-во-го! Смерть сержанта Мохнакова. Это же – масштаб! Как это ставить на сцене? И вот хожу я многие годы – поставил бы, поставил бы, если бы не танки. И вдруг меня осеняет: солдаты приходят после сражения, и им это снится, они это своё сражение заново во сне проживают! Всё! Пять лет раздумий – и за 12 дней мы поставили спектакль».

Читаю вот описание спектакля «Пастух и пастушка», поставленного недавно Красноярским драматическим театром к 60-летию Великой Победы: «Придать необходимую военным сценам динамику действия у режиссера получилось с помощью современной площадки театра — новой механики сцены, ее световых возможностей. Постановка получилась масштабной: в сценах боя участвуют более 40 человек, причем в форме на сцене не только артисты, но и монтировщики, студенты театрального факультета. Огромная подготовительная работа была проделана в пошивочных, костюмерных цехах театра, где подбирались, шились десятки гимнастерок, шинелей, солдатских и офицерских брюк и других элементов военного костюма образца 1943 года. В спектакле звучит «Адажио соль минор» Томазо Альбинони».

Спектакль, поставленный много лет назад в Калининграде, был единственной (!) при жизни автора инсценировкой его повести. Ибо запретил, вполне официально, автор какие бы то ни было постановки своего произведения. И не было у калининградского самодеятельного театра ни современной сценической площадки, ни специальной механики, ни особых световых возможностей. Пошивочных мастерских и костюмерных тоже не было. У Калининграда был Михайлов. Ему и его коллективу Астафьев прислал после премьеры поздравительное и благодарственное письмо.

А насчёт бедного, заезженного в хвост и гриву «Адажио» ничего не могу сказать. В михайловском-то спектакле музыка была уникальная, как уникально всё, что делает этот мой собеседник в маске. Музыка назвалась симфоническая картина «Пастух и пастушка». И автором её был Валерий Пиганов. Ещё одна легенда калининградской культуры.

«Нас был достаточно большой круг друзей… не просто выпить-закусить, а разговоры о фильмах, о книгах... Мы неделю жили ожиданием субботы, чтобы встретиться с друзьями… Когда-то с Виктором Писаревским начали издавать маленький самопальный журнальчик, который назвали «Зубоскалом». И там позволяли себе всё. Четверостишия, рисунки, придумывали всякие эпиграммы. В том числе, и на реальность. Устраивали тематические вечера. Как тебе «День Сталинской конституции», например?.. Снапиры Монмартр устроили…»

О, Михайлов – это ларчик такой. Говоришь с ним – а он сыплет именами. И каждое – драгоценно, ибо оно – фрагмент истинной культуры моего города. Валентин Егоров, Леонид Степанов (возможно, кто-то и знает, что он, известный диктор калининградского радио, во время путча 1991 года отказался зачитывать в эфир текст в поддержку ГКЧП, за что и был отстранен от эфира), Виктор Авдеев, Владимир Сухов, Александр Батов, Тамара Львовна Вульфович, Галина Васильевна Степанова, Евгений Гинес, Ерашов, Азаров, Долгий, Половинкин, Малышко, Гершбург, Каждан, Калантаров, Бухарин, Чернышов, Корниенко («он, Володя, меня, кстати терпеть не мог», – поясняет мой собеседник), музыканты, художники, режиссеры, поэты… Я с вынужденным сожалением обрываю этот список. Ибо имен этих – на страницу, не менее. Как говорится, скажи мне, кто твой друг…

«У меня нету друзей. Я в них не нуждаюсь. Я – бирюк. Я испытываю страшное удовольствие, когда у себя на хуторе часами могу сидеть и смотреть на равнодушную природу, которой плевать, жив ли ты, здоров ли, нет ли. Я напрочь отвергаю мужскую дружбу – считаю, что это такая пародия. Мужская дружба, в лучшем случае – это гомосексуализм, – явно эпатирует он меня. – Всё остальное – это водка, охота, рыбалка». Лицо непроницаемо. Маска сидит плотно.

И, без всякого перехода: «Знаешь, до сих пор не могу понять, почему сейчас в Калининграде каналов телевизионных несколько, а культуру не показывают. Вообще. Я созерцаю эту пустыню и думаю, что же произошло?!.»

А когда-то расцвет калининградской культуры пал именно на телевидение. Тогда на единственном местном телеканале работала троица такая: Альберт Михайлов, Леонид Степанов и Валерий Пиганов. «Три мушкетера», – уточняет мой, не верящий в мужскую дружбу собеседник.

«Четыре года работаем на телевидении, в музыкально-драматической редакции. А в это время – наши танки в Праге, цензура страшная, телефоны прослушиваются, письма перлюстрируются – не шевельнись! Но – спектакль «Судья и палач», Дюрренматт, постановка В. Долгого, трансляция на Москву, «Приключения Смехотрона», большая, умопомрачительно смешная серия, делал Толик Бронский – на Москву. Невероятно интересная научно-познавательная программа «Приключения солнечного зайчика», не помню, кто автор сценария («Мама моя», – подсказываю я в изумлении) – на Москву…

Дальше. Цикл мы такой придумали. «Певцы моря». И мы там выдаём – Грин, Станюкович, Сергеев-Ценский. «Антология юмора, от А до Я»: Аверченко, О. Вишня… Прежде, чем закроют, я успеваю сделать четыре-пять передач.

Уже молчу про всякую мелочёвку. Я вёл передачу, она называлась «Весёлый цех». Примерно то же самое, что сейчас «Уральские пельмени». А тогда эфир был только прямой, записей не было. Перед нами бумаги – вроде бы репетиция, на глазах у зрителей. 18 сценариев! Это при той-то цензуре!

Ну, правда, всё время звонки. Чуть что – звонок из обкома: а почему у вас вот то, а почему вы позволили себе вот это?..

Но мы это делали! Делали!»

Делать – это вообще такое ключевое слово в речи и, подозреваю, жизни Альберта Михайлова. Он далёк от лозунгов. Он убийственно будничен, этот Михайлов. Рассказывает о своём первом режиссерском опыте: 60-е годы, пединститут, развлекательная сценическая программа, с которой, собственно, и началась история СТЭМа. И никаких тебе откровений о творческих порывах, о желании самовыражения. «Знаешь, интерес был – как у столяра, скажем: табуретку сколотить, что-то смастерить. Своими руками». Да уж, дело, сделанное Михайловым в Калининграде своими руками, вмонтировано в историю этого города накрепко. Я всё о том же, о Литературном.

А мы возвращаемся в его военное детство. Есть у Альберта Михайлова такое свойство – спокойно переходить из одного времени в другое. Есть ещё у него и своё собственное, михайловское, время:

Теперь уж многих нет в плоту,.
знать, близок возраст пенсионный,
когда заметен за версту
взгляд, жизнью удовлетворенный.

А нашей юности река
об этом не подозревает –
цветут, как прежде, берега,
и нас, как прежде, ожидают…

… Рассвет, закат, опять рассвет…
На солнце сушится одежда.
И пьют за тех, которых нет,
те, у которых есть надежда…

Но мы пока – о детстве. «Ну, вот. Разыскали тогда тётку, сдали меня ей, а через некоторое время приезжает мама с новорожденной сестрой и собирается к родителям в деревню, под Ленинград. И вдруг оказывается, что из Ленинграда-то – не выехать. Не дают никому разрешение покидать город, чтобы не было паники. Мать с двумя детьми ходит ежедневно на вокзал. Кассирша однажды, когда мать в очередной раз подошла к кассе сказала: я вам дам билет, только смотрите, чтобы никто не видел и не знал. И ей кассирша сунула этот билет. Деревня называлась Старое Долгое, страшная глушь, ехали на поезде, на машине, на тракторе. Фронт был в лесах, за деревней, немцы не дошли, но самолёты летали, листовки разбрасывали. А часть отца после Ханко перевели в Ленинградскую область, морская авиация, они охраняли знаменитую Дорогу жизни по Ладожскому озеру.

И жизнь моя в принципе начинается с этих четырёх лет войны и деревни. Всё моё знание о деревне – что такое русский мужик, русская женщина, все мои умения настоящей, мужской, черновой работы – это всё оттуда.

Четыре года войны… а затем вся моя жизнь, абсолютно вся, привязана к Прибалтике. Отца переводят после войны в Таллин, затем в Пярну».

Свое детство в Пярну мой собеседник называет роскошным. «Эстония – это в СССР был такой островок буржуазности. Хорошо сохранившийся красивый, ухоженный город, церкви, прекрасные школы, спортивные площадки в каждой школе: волейбольные, баскетбольные, теннисные корты, стадионы маленькие, специальные, для школьников, прекрасные спортзалы. Поэтому спорт в нашу жизнь вошёл сразу со школьных лет и через мою жизнь прошел триумфальным маршем. Я не помню ни одной секции, в которой бы не занимался: лёгкая атлетика, прыжки с шестом, фехтование, классическая борьба, а футбол, лыжи, коньки – это вообще молчу. Ну, а рыбалка – это ещё из деревенской военной жизни, деревня стояла на прекрасных озёрах…»

Но самым первым в ряду этой роскошной жизни он поминает даже не спорт. «И, конечно, роскошные библиотеки. В Пярну был записан во все библиотеки, какие только существовали – городская библиотека, в том числе, русский отдел. В буржуазной Эстонии ведь было очень большое русское сообщество бежавших туда от гражданской войны. И в библиотеках было навалом литературы на русском языке, адаптированной для школьников: Вальтер Скотт, Жорж Санд, не говорю уже о Жюль Верне, прекрасно иллюстрированные… А ещё – библиотека Дома офицеров, школьная библиотека, читали мы, школьники, запойно. Нас всколыхнуло, например, тимуровское движение. Это – из книги, конечно. Играли в войну, разумеется. У всех были штабы – в сараях, в подвалах. Наш штаб назывался ШИЧ. Ни за что не расшифруешь. Штаб имени Чехова. Кроме меня, этого Чехова в нашем штабу никто не читал. Но тем не менее…».

Учился хорошо, каждый год – похвальная грамота, учёба давалась легко.

«У нас было потрясающе мощное школьное образование. В школе такие предметы были как логика, психология, история Древнего Рима, Древней Греции. Нам преподавали рисование на таком уровне, что когда мне после университета в сельской школе в Краснолесье пришлось вести рисование, то я там был там почти академиком. Нас действительно учили по-настоящему рисовать… Язык нам очень солидно преподавали. И в Пярну, и позже, в Балтийске. У меня, например, знание языка идёт от школы, немецкий, я его в институте практически вообще не учил, школьная база выручала. Такая вот мощная закваска была, идущая из школы».

Я слушаю, киваю, да только, вот, думаю кто-то эту закваску впитал, а кто-то благополучно без неё обошёлся и не заметил даже. Закваска, она ведь тоже знает, наверное, кого заквашивать…

«Что такое книга для меня, спрашиваешь? Ну, если начинать с детских лет… Книга – праздник: она открывала окно в другой мир, красочный, интересный, любопытный…». Господи! у меня холодеет спина, ведь это же он о принципе своего литературного театра говорит. Каждый спектакль – это новая открытая книга. Праздник открытия. А каковы авторы! Мольер, Пушкин, Тургенев, Донелайтис, Гофман, Войнович, Сухово-Кобылин, Эрдман, Плавт, Леонид Андреев, Александр Блок, Чехов, Окуджава… Какое пиршество ума! И – ни одной пижамы на шестерых…

А собеседник мой продолжает: «Я не могу понять человека, который не читал «Мертвые души» Гоголя. Чтение – это то, что в физике называют параллельным миром: мир, который видит обыкновенный обыватель, и мир, который, глядя на эту реальность, видит поэт, это же разные миры... Чтение, книга – это, конечно, учебник жизни…» Последнее – не словесный пассаж, а вполне михайловское убеждение, и я это абсолютно ощущаю. Задаю вопросы о жизни – он говорит о литературе, и наоборот. Не делает Альберт Михайлов разницы меж тем и другим, потому что не ощущает её…

«Ведь у нас кроме книги ничего не было, – так вот по-простому объясняет он своё феноменальное, феерическое умение видеть пласты, смыслы и глубины литературного слова и трансформировать их в сценические образы. – Никаких других развлечений. Даже радио приличного не было. Кино нет, телевидения нет. Патефон, правда, был, привезенный отцом с фронта. Вот благодаря патефону я прекрасно знал почти всю серьезную классику, оперную, балетную».

А также… благодаря таллинскому аэродрому. Поскольку отец служил в лётных войсках, семья жила при аэродроме. У летчиков полёты ежедневные. С земли для них работали так называемые радиомаяки, которые, как повествует мой собеседник, передавали всю мировую классику. А когда в доме включали радио, то эти радиомаяки звучали и в доме. Впоследствии этими своими знаниями Альберт Михайлов не раз повергал в изумление профессиональных музыкантов. Думаю, к немалому удовольствию своему.

Самое яркое книжное впечатление школьной поры – «Генерал Топтыгин» Некрасова.

«Пушкин – святыня, но люблю Тютчева, Лермонтова, Анненского.

Ну, я обожаю Рубцова Николая. Это потому, что он деревню знает на таком уровне, что человек, не живший в деревне, просто многого не понимает. «В этой деревне огни не погашены…» И я сразу вспоминаю эти керосиновые лампы, эти деревни вдали, деревня называется Выставки, и там в окошечке свет, а свет – это признак жизни: не умерли, ещё не умерли, ещё у них горит свет…»

В ответ я стараюсь не дышать… «На границе снов и яви существует деревенька с бревенчатыми избами, крытыми дранкой, с тихой речкой, к которой по косогору спускаются избы, и пыльной дорогой и конями, задумчиво хрупающими на лугу зелёную траву» – выплывает цитата из той его, услышанной мною в пору студенчества, книги.

«Я ведь очень всеяден. Как свинья. Я об этом все время говорю». Хлоп! Маска прилажена на место. Держится плотно.

В школе, в 5-6 классе увлекался, как он говорит, «подобием кукольного театра». Хотя в жизни никогда его не видел. Вырезал из бумаги фигурки, пытался даже писать для них, этих фигурок, какие-то драматические произведения. С удовольствием играл в школьных постановках, в спектаклях. В 8-й школе Калининграда преподаватель литературы, жена Вольфа Долгого (известного писателя, между прочим) поставила отрывок из «Клопа» Маяковского, играл там Баяна. Кстати, первые стихотворные пробы – под её влиянием: «Да нет, какие там стихи, я тебе же говорил, просто нам очень хорошо преподавали литературу».

Сын кадрового офицера, мечтавший в детстве стать танкистом, он в какой-о момент своей жизни отчётливо понял, что жизнь его может и должна быть связана только со Словом. «Но – только не поэт! Стихи-то лепить могу – сколько песен к спектаклям накатал. Но это то, что в поэзии называют вирши. Чтобы быть поэтом, надо жизнь свою отдать на заклание поэзии. Жизнь поэта – это дыба, Голгофа».

А жизнь режиссёра – не Голгофа?», – спрашиваю. Уходит он от разговора. «Может быть, может быть», – раздумчиво молвит он. Разумеется, я ему глаза не открываю. Проживает он на этой дыбе, на этой Голгофе. Он поэтом не стал. Но жизнь свою на заклание – отдал. Театру. Единственному. Литературному. «Это – гримасы судьбы», – скажет. И всё-таки это именно так!

В те, далёкие 60-е он становился он, довольно плотно, на свою литературную тропу. На его стихотворные опыты обратил внимание известный флотский поэт Всеволод Азаров, бессменный руководитель флотского литературного объединения «Путь на моря». Один за другим стали выходить рассказы, в том числе, в солидном альманахе «Калининград». Книга вышла, та самая, с которой моё знакомство с ним началось: «О зелёной траве, счастливых людях, розовой кувшинке и том, чему нет ни имени, ни названия».  А повесть «Год на раздумье» была отмечена на Всесоюзном и всероссийском конкурсах, готовилась к печати. В это же время он, редактор провинциального телевидения, поступает в Москву на Высшие сценарные курсы. Куда, в принципе, поступить было невозможно.

Калининградский обком партии, однако, против учёбы его категорически возразил. Характеристику в Москву отправили соответствующую: неблагонадежен, недопустимо инакомыслен. Припомнили и вольности, которые допускал он «со товарищи» в телепередачах, и всё, что было, и всё, чего не было, как водится, каждое лыко – в строку.

«В 69-м году на меня с самой высокой трибуны пленума обрушился первый секретарь калининградского обкома партии Коновалов. А Ким Фёдорович Щёкин, первый секретарь горкома комсомола, в лоб спросил: «А кто вы такой? Вот у меня список талантов Калининградской области, вас там нет».

Такой вот сюр по-советски, на тему «В списках не значился»… Иными словами – катастрофа.

Позже Альберт Михайлов с изумлением обнаружит в рассказе Петра Залыгина, опубликованном в «Новом мире», аналогичную ситуацию. Рассказ так и назывался «Списки талантов».

Повесть, разумеется, напечатана не была. И с книгой, той самой, о зеленой траве, тоже вещи странные стали происходить. То тираж изымали, то опять допускали к продаже…

Я разговариваю с человеком, который, мягко говоря, не вполне доволен судьбой своей, ибо пошла она не тем путём, а я эгоистично радуюсь этому «не тому» пути. Я понимаю, что негоже так, что кощунственно, но облегченно вздыхаю, что в реальной жизни нет сослагательного наклонения, и не хочу даже додумывать, что было бы, если бы Михайлов Альберт Сергеевич все-таки уехал бы на эти Высшие режиссёрские курсы. При этом я абсолютно уверена что три (три!) поколения актеров Литературного театра, дети их, выросшие при этом театре, их мамы-папы, дяди-тёти, жёны-мужья, дедушки-бабушки, друзья и подруги, а также та часть населения города (области), которая, возможно, и не причисляет себя к близким друзьям Литературного, но абсолютно осознаёт смысл и значимость этого интеллектуального феномена в иерархии культурных ценностей региона, думает точно так же.

Его Литературный театр превратился в одну из городских легенд. За сорок пять лет своего существования этот театр, которому в 1978 году было присвоено почётное звание «Народный», выпустил более 200 спектаклей и отдельно более двадцати – совместно с коллективом и в стенах Калининградской областной филармонии. Как свидетельствует сайт филармонии, многие из актёров театра вписали собственную страницу, в том числе, и в её творческую летопись, став сценаристами, постановщиками, исполнителями её музыкальных спектаклей.

В театре пять-шесть новых постановок ежегодно, каждая – уникальна по жанру, стилистике, тематике. По сей день Литтеатр – уникальная школа специалистов театрального искусства – композиторов, певцов, поэтов, музыкантов, художников, музыкальных оформителей, звукорежиссёров, художников по свету, мастеров по сценическому пошиву костюмов, режиссёров.

«Понимаешь, у меня такое дурное свойство есть: если я что-то начинаю делать, никогда не бросаю этого дела, я никогда не смогу бросить людей, которые вместе со мной делают это дело. Хотя всё время ловишь себя на мысли, а кому это надо, кроме тебя?».

«Что помогает, – спрашиваю, – выносить невыносимые жизненные ситуации и выходить из них?».

«У меня всегда рядом была Анна Петровна (Анна Петровна Михайлова – супруга, друг, хранитель домашнего очага, в своё время главный редактор Калининградского книжного издательства – АЗ). Её и в театре называли ангелом-хранителем. Но в театре имели в виду, что она защищает их, актеров, от меня, что я очень жесток, очень суров. Очень часто у меня какая-то очередная ситуация заканчивалась тем, что я не мог устроиться на работу. И Анна Петровна никогда – ни слова, ни полслова. Временами отчаяние было жесточайшее. Не уверен, что всё это я смог бы вынести без неё… Есть такие женщины, назначение которых в том, чтобы быть женою, матерью, подругой, половым партнером – а есть слово возлюбленная. Вот кому повезло такую женщину найти и так её увидеть, это любовь…»

Он не выносит актёрства, манерности. Ненавидит местечковое мышление. Не приемлет людей назойливых, самих себя рекламирующих. «Люблю простоту. Даже наивность в какой-то степени».

«Что такое быть свободным человеком?» – спрашиваю. Он отвечает, не задумываясь: «Быть одиноким. Не бояться одиночества. Где-то читал, какой-то режиссёр сказал, что самый одинокий  человек это – режиссёр. Он один прёт против всех, против автора, особенно против актёров».

И опять, как водится, без перехода: «Чтобы выстоять в жизни, нужны тебе подобные люди. Если их нету – таких, как ты, живущих такими же интересами, мыслями, тогда – не выстоять».

«Они – есть?» - спрашиваю.

- Ну, да…

«Как бы Вы назвали книгу о своей жизни?»

«Телега жизни» – не задумываясь, отсылает меня Альберт Михайлов к пушкинскому тексту.

А. Пушкин

ТЕЛЕГА ЖИЗНИ

Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везёт, не слезет с облучка.
С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел!   .   .    .   .
Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!
Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега —
А время гонит лошадей.

«Я был всегда бесстрашным лыжником. В Пярну спускался Бог знает, с каких высот, прыгал с невероятных трамплинов, ничего не боясь. Когда обнаружилось, что близорук, понял, почему такой храбрый: я не вижу реального расстояния, реальной высоты».

«Это, – продолжаю я, – мощная метафора Вашей, Альберт Сергеевич, жизни».

Ну, кто может сказать о лыжнике лучше, чем он сам, мастер слова театрального и литературного, Альберт Сергеевич Михайлов:

«И вот стоишь у всего мира на виду, под синим небом, над белыми снегами, и деревья неподвижно застыли вокруг в ожидании зрелища…»

И назначение Ваше, Альберт Сергеевич, стоять на плахе этой Вашей, театральной и жизненной Голгофе, в маске этой вечной, у всего мира на виду. Когда, увы, снега̒ – отнюдь не всегда белые. И небо – далеко не всегда синее.

Но как сказал ценимый Вами Николай Рубцов:

Как это странно и всё-таки мудро:
Гром роковой перенесть,
Чтоб удивительно светлое утро
Встретить, как светлую весть!

 

Статья опубликована в журнале "БАЛТИКА" №4, 2018 г.